Шрифт:
Оставив Панкратова руководить дальнейшей сортировкой, я направился в лазарет. По дороге мысли вернулись к урокам прошлой жизни — к тому, чему научили меня годы командования войсками.
Солдат сражается не за абстрактные идеалы. Он сражается за товарищей рядом, за командира, который помнит его имя, за дом, где его ждут. Но главное — он сражается, когда знает, что его жизнь имеет ценность для тех, кто посылает его в бой.
Я видел полководцев, считавших солдат цифрами в отчётах. «Потери — триста человек, приемлемо». Для них это была статистика. Однако для выживших каждый павший соратник имел имя, лицо, историю. И когда боец понимает, что для командира он всего лишь единица в строю — что-то ломается внутри. Сражаться за того, кому плевать, жив ты или мёртв? Только из страха или по принуждению.
Поэтому после каждой битвы я шёл к раненым. Не из показной заботы — из понимания простой истины. Воин, который видит своего командира у постели раненых товарищей, знает: если завтра на этой койке окажется он сам, его не бросят, не забудут, не спишут со счетов. Это знание стоит десятка пламенных речей о долге и чести.
Помню, как отец объяснял мне это в юности: «Запомни, сын, солдат отдаст жизнь за командира, который помнит имена его детей. Но он повернётся спиной к тому, кто видит в нём только ходячий клинок».
Сейчас, идя к Борису, я думал о том же. Мой визит — это не просто проверка состояния раненого. Это послание всем остальным: вы не пушечное мясо. Каждый из вас важен. Каждая жизнь имеет значение. Даже если я не могу спасти всех, я буду бороться за каждого.
В этом разница между командиром и погонщиком скота. Погонщик считает потери и покупает новое стадо. Командир помнит лица погибших и делает всё, чтобы их было меньше. Не из сентиментальности — из практичного понимания: армия, знающая, что её ценят, сражается в три раза эффективнее армии, загнанной в бой страхом и угрозами.
Девять погибших в первой волне. Девять имён, которые я велел высечь на стеле памяти. Не безликие «потери личного состава», а Андрей Ласкин, любивший вырезать свистульки. Пётр Молотов, мечтавший после Гона жениться. Василий Дроздов, который лучше всех в отряде пел старинные песни…
Остальные должны знать: их товарищей помнят. Их самих будут помнить, если судьба повернётся худшей стороной. Это знание — лучшая броня для духа бойца.
Коридоры лазарета встретили меня привычным запахом крови и лекарственных трав. Я прошёл мимо палат с ранеными, кивая тем, кто был в сознании, и остановился у двери в конце коридора. За ней лежал Борис — мой командир дружины, получивший глубокие раны от когтей летуна.
Командир полулежал на кровати, обнажённый по пояс. Поперёк груди тянулись три длинных шрама — следы когтей твари. Раны уже затянулись благодаря магии Светова, но розовая кожа выглядела тонкой, словно пергамент.
— Воевода, — Борис попытался приподняться, но я жестом остановил его.
— Лежи. Как самочувствие?
— Нормально, — буркнул он, отводя взгляд. — Георгий говорит, через день-два выпишут. Только вот…
Я присел на стул рядом с кроватью, ожидая продолжения. Знал своего командира — что-то его грызло изнутри.
— Разлёживаюсь тут, как барин какой, — выдавил он наконец. — А там ребята на стенах… Должен быть с ними, командовать, помогать вам. А я тут, бесполезный…
— Борис, — перебил я его самобичевание. — Ты спас Митьку, приняв удар на себя. Это раз. Соколов отлично справляется с твоими обязанностями — ты хорошо обучил замену. Это два. И три — тебе нужно восстановиться полностью, а не рваться в бой с наполовину зажившими ранами.
Охотник покачал головой:
— Всё равно… Не могу я так, воевода. Привык всегда быть там, где труднее. А тут лежу, как…
— Как раненый командир, которому приказано выздоравливать, — жёстко закончил я. — Это тоже часть службы, Борис. Неприятная, но необходимая. Мне нужен ты здоровый и боеспособный, а не герой с разошедшимися в бою швами. Представь, как это ударит по моральному духу ребят, если в самый ответственный момент ты внезапно окочуришься от внутреннего кровотечения?
Он усмехнулся краешком губ:
— Да какие там швы… Светов так залечил, что и следа не останется через неделю.
— Вот и отлично. Значит, скоро вернёшься в строй. А пока — отдыхай. Повторяю, это приказ.
Борис кивнул, но в глазах всё ещё читалась тоска. Я понимал его — сам бы с ума сходил, лёжа в постели, когда мои люди сражаются. Но иногда самое трудное для воина — это бездействие.
Следующие полчаса мы проговорили обо всём — я рассказал ему о потерях, о том, как геоманты заделали пролом, о подвиге того парня, что сбросил горящий ящик с патронами в гущу тварей, о странном поведении Бездушных в лесу.
Собеседник живо интересовался деталями, ругал себя, что не видел, как прирезали Жнеца, хохотнул, когда я описал, как Черкасский чуть не спалил собственные брови в азарте боя. Обычный мужской разговор — перескакивали с тактики на байки, с серьёзного анализа на солдатские шутки про то, что Панкратов теперь возомнит себя незаменимым и начнёт задирать нос. К концу беседы тоска в глазах командира сменилась привычным азартом, и я знал — через пару дней он вырвется отсюда, даже если придётся связывать.